Москва впервые присягала на верность государыне и отечеству!
Гвардию приводил к присяге сам фельдмаршал Василий Владимирович.
Генерал Бонн приводил к присяге в лютеранской кирке жителей Немецкой слободы.
Два дня продолжалась церемония.
На третий день измученной, упавшей духом Анне снова приносили в большом кремлевском дворце свои поздравления и высшие чины, и представители Сената и Синода, и иностранные резиденты…
Анна получила письмо Остермана, но только горько усмехнулась, прочтя его.
Бороться, составлять разные конъюнктуры, говорить, просить, убеждать! Нет, она слишком устала для этого! Она измучена! Вся жизнь ее со дня избрания — сплошная пытка. Унизительный надзор, угрожающие намеки… и тяжелее всего разлука.
С какой тоской и любовью вспоминала она, в своем блестящем одиночестве, тихие дни в Митаве. Ласки детей, любовь Бирона, длинные зимние вечера в маленьком, тесном кружке преданных людей. Даже свои заботы о хозяйстве, хлопоты о деньгах. Все мелкие тревоги и незаметные радости…
Нет, она не может уже бороться! И зачем? И для кого? Пусть будет, что решила судьба!
И при этих воспоминаниях из ее глаз текли слезы; не слезы гнева и унижения лишенной власти императрицы, а слезы матери и любовницы-жены…
Когда утомленный церемонией Шастунов возвращался к себе, его еще на углу встретил Васька:
— Батюшка-князь пожаловали…
В первый момент сердце Арсения Кирилловича сжалось, но он вспомнил, что все уже кончено. Императрица сама подписала указы о присяге, и присяга уже принесена. Он поспешил к отцу.
Кириллу Арсеньевичу было за шестьдесят лет, но он казался старше. Он сильно хворал в последнее время и не мог ходить без палки.
Он довольно сухо встретил сына. Однако обнял и поцеловал его.
— Ну, вот, ты забыл обо мне. Я сам на старости лет приплелся в Москву. Хочу повидать государыню да посмотреть, что у вас тут творится. Ну, рассказывай.
Старик сидел в глубоком кресле, опершись обеими руками на палку, и пытливо, острыми, проницательными глазами глядел на сына.
Сперва смущенно, но постепенно овладевая собой и воодушевляясь все больше и больше, Арсений Кириллович рассказывал все происшедшее. Смерть императора, избрание Анны, решение Верховного совета ограничить самодержавную власть императрицы, потом поездка в Митаву, согласие императрицы на кондиции, и кончил сегодняшним днем — принесением присяги на верность государыне и отечеству.
Но по мере того как он воодушевлялся, с восторгом говоря о грядущей свободе, о новом государственном устроении, — все мрачнее становился его отец.
Он внимательно слушал, изредка только справляясь о том или другом лице.
— Так, — медленно начал он, выслушав сына. — Что ж, ужели все так мыслят ныне? Ужели никого не осталось, кто служил бы императрице по старине? Или теперь уже всяк предписывает императрице всероссийской свои законы? И ты туда же полез? Пожалуй, ты и республики хотел бы? А? Может, государыня и вовсе не нужна?
— Батюшка! — воскликнул Арсений Кириллович. — Не против государыни мы, а против угнетения и рабства, против насилия и фаворитов…
— Молчи! — грозно крикнул старик, тяжело поднимаясь с места и сверкая глазами. — Или твой отец был рабом? Или позволил когда-нибудь унизить свою честь? Мы были соратниками и помощниками царей и слугами отечества, но мы никогда не были рабами! Отвергнув Божью помазанницу, это вы станете рабами немногих сильных фамилий! Вам не к лицу преклоняться перед императрицей, вам лучше в холопах служить у Алексея Долгорукого, что у покойного императора чуть не ложки воровал!.. Стыдись, Арсений, ведь ты Шастунов, ведь ты не ниже Долгоруких, ведь одного корня мы и нет знатнее нас. И помни, никогда Шастуновы ни у кого в холопах не состояли, и даже «они» не знатнее нас!..
— Батюшка, — вспыхнув, ответил Арсений. — Я не уроню своей чести; она дорога мне не меньше, чем тебе! Никогда ни у кого я в холопах не буду и не хочу, чтобы и другие были холопами. Мы все люди и все равны.
— Равны? — с насмешкой произнес старик. — Перед Господом Богом разве. Пожалуй, считай себе ровней своего Ваську, а мне он холоп… Одно скажу тебе, Арсений, пока есть во мне остаток сил, я буду защищать священные права самодержавной государыни. Не может быть, чтобы все отреклись от нее. А ее родственники? Салтыков, Лопухин? Я хорошо знаю Семен Андреича. Что ж, они тоже ее враги? Иди своей дорогой, Арсений. Не хочу упрекать тебя. Если на такое дело пошли такие люди, как фельдмаршалы да князь Дмитрий Михайлович, — то что ж с тебя спрашивать! Но знай и помни одно, Арсений: идя против государыни, ты идешь против своего отца. Каждый удар, направленный в нее, я постараюсь принять на свою старую грудь… Я не верю, что все покончено, что она покорна и все довольны. То, что крепло веками, не легко повалить в один день. Я не ждал, что на старости лет останусь одинок, что мой единственный сын, моя гордость и радость, восстанет на меня!
— Отец, отец! Что говоришь ты! — в отчаянии воскликнул Арсений. — Я — на тебя?!
— Да, — повторил старик. — Я пойду против вас, я буду бороться с вами всем, чем могу. И я надеюсь на победу… — Старик гордо выпрямился. — А если я паду, то, быть может, последний удар нанесет мне мой сын, повинуясь приказу своих господ! — Голос старика дрогнул. — Прощай, Арсений, — произнес он и, тяжело опираясь на палку, направился к двери.
Арсений бросился к нему, но старик отстранил его рукой и вышел.
Да, все это предвидел, все это говорил себе Арсений в день получения от отца письма. Но он надеялся, что все кончено и старик примирится с совершившимся. Но он хочет продолжать борьбу… Ужели еще не кончена борьба? Ужели отец лучше понял положение, чем он, живущий здесь? Не может быть! Он видел сегодня торжествующие лица фельдмаршалов, слышал, как сказал Дмитрий Михайлович, что слава Богу — все кончено и назад уже не повернуть…